Небольшой и добрый рассказ об альпинистах середины прошлого века
Замечательный русский писатель Владимир Дудинцев (1918 г.р.) умудрился с начала войны до конца ее первого года получить четыре ранения. Четвертое ранение, полученное под Ленинградом, сделало его «нестроевым». До конца войны он, как юрист по образованию, работал в военной прокуратуре. А после войны Дудинцев решил стать литератором и стал корреспондентом газеты «Комсомольская Правда».…
Впрочем, хватит о судьбе этого человека – это отдельная книга. В принципе, такая книга есть – это автобиографическая повесть:
http://www.imwerden.info/belousenko/books/Dudintsev/dudintsev_mezhdu_romanami.htm
С довоенной фотографии
В зрелом возрасте
Наша речь, правда, о том, что не вошло в эти воспоминания. Летом 1949 года (если с годом я не ошибаюсь) «Комсомольская Правда» командировала Дудинцева в горы, в Цей, чтобы написать об альпинистах. Вероятно, где-то в подшивках можно найти его отчетные материалы.
По результатам этой поездки появился маленький рассказ. Он мне лично очень нравится, несмотря на некоторые «шероховатости» в чисто альпинистском (техническом) плане.
Поскольку нигде в сети его нет – публикую, пусть будет…
Владимир Дудинцев. ГОРНАЯ БОЛЕЗНЬ
Сегодня опять мой дом — палатка. Стропила из жердей, обтянутые серым от дождей брезентом. Полог у входа откинут, и мне отчетливо видны мои сторожа — сияющий Сказский ледник, который альпинисты называют просто «Сказка», и белый пик Адай-Хох. Сегодня с утра небо синее, Адай освободился от облаков, дождей больше не будет, и я слышу, как в соседних палатках, выше и ниже, как раз об этом говорят альпинисты.
Я топаю ногой посильнее, так, чтобы заметил мой сосед Кирила: она у меня здорова. Выхожу из палатки и сажусь на пенек.
Год назад доктор Иванов выгнал меня из лагеря и сказал, чтобы с моей ногой я больше никогда в горы не совался. Весь лагерь стал мне тогда чужим, я был отлучен, не мог вынести этого и поспешил уехать. После этого целый год я лечился электричеством, грязевыми и парафиновыми ваннами, и рана моя за¬крылась окончательно. Правда, вчера она вдруг начала чесаться и пришлось ее забинтовать, но это другое дело — прошли дожди.
— Кирила, — говорю я, — что бы ты делал, если бы на всю жизнь остался, скажем, хромым?
— Если я когда-нибудь охромею, я разыщу тебя, — неторопливо гудит Кирила из палатки. Он вырезывает из войлока стельку и любуется своей работой. — Ты ведь друг мне или нет? И один раз в году ты меня будешь таскать на какую-нибудь вершину. А ты что — захромал?
— Нет. Просто я заметил, что ты нынче прихрамываешь на обе ноги.
— Ты о Любке? — он все еще любуется стелькой и даже насвистывает.
— О ком же!
— Н-да, — говорит Кирила и, поглядев на меня через роговые очки, принимается за вторую стельку. Он разложил войлок на загорелых коленях. Почти бесцветные, с яичным оттенком, прямые волосы падают ему на очки.— Ошибаетесь, молодой человек, — говорит он баском. — Мы с такими девчатами разговариваем только на «вы».
Внизу подо мной, между соснами, — волейбольная площадка, как большая песчаная ступень, врезана в склон. Над нею взлетает мяч.
— Чем любуешься? — спрашивает Кирилл из палатки.
— Любуюсь известным вам лицом. Она — на площадке.
— Какое на ней сегодня платье?
— Косы и купальный костюм.
Вырезав стельки, Кирила вкладывает их в огромные ботинки, подбитые железными зубцами. Затем, в молчании, неторопливо надевает свои голубоватые лыжные штаны, заправляет в них клетчатую рубаху со спортивным значком, и я знаю, к чему это клонится. Он выходит из палатки и пристально глядит вниз.
—- Я еще не захромал, но могу захромать,— признаюсь я, глядя на его широкую спину.
Он не отвечает.
— Доктор не подвел бы. А, Кирила?
— А ты сходи, — он задумался над моей бедой, даже посапывает. — Сходи. Я поговорю с ним.
На площадке заметили нас, зовут играть, и Кирила рысцой сбегает по склону, расшвыривая во все стороны сосновые шишки.
И вот он уже внизу, стоит, не глядя на Любку и пропуская мячи. Как и всегда, над ним смеются на волейбольной площадке. Он не умеет играть. В горах - другое дело. Все знают, что совсем недавно он с мастерами спорта взял вершину Сонгути, маленькую и неприступную скалу, и последние метры лез вверх — босой и без перчаток, припадая к отвесному камню. Любка знает об этом и вместе со всеми смеется над ним.
После обеда я поднялся к себе в палатку и, оберегая ногу, поскорее лег. И опять в палатку вдвигается, как белое видение, как седой патриарх, мой строгий Адай, вызывает на богатырскую встречу. Но я не боюсь, любуюсь моим противником. Вот и пойми альпиниста: только ради него, Адая, я два года лечил ногу - с того самого дня, как вышел из госпиталя. Завтра я стану маленькой черной точкой на белом темени Адая, и доктор Иванов отсюда, из моей палатки, будет отыскивать меня в свою подзорную трубу. А послезавтра, измученный, вернусь и весь день буду ходить по лагерю, как в тумане, подвергая себя последнему подвигу: рассказывать о трудностях и победах в лагере нельзя.
Здесь все такие, палаточные жители!
Кирила после обеда пришел в дурное настроение. Он, сопя, снимает рубаху, швыряет свои ботинки под койку и бросает на меня недобрые взгляды. Не Любка ли виновата, опрашиваю я, и он отвечает вопросом:
— Ты никогда не был носильщиком? Нет? Так вот, станешь инструктором — узнаешь, что такое носильщик.
Койка тяжело скрипит под ним, и он, как залег на койку, так и замер, заснул, не снимая очков, темный, полуголый, желтоволосый великан в лыжных штанах.
И вот я слышу шаги — к нам идут. Сначала я вижу сарафан — белый, с красным горошком. Потом появляется и круглое от счастья и улыбки лицо, серые чистые глаза отыскивают меня в полумраке палатки — и тихо так становится вдруг в мире.
— Боги спят, — говорит Любка.
Вокруг становится еще тише. Как хозяйка, она смело садится у входа на наш треснутый пень.
— Пойдем малину собирать, — предлагает она, перебросив русую косу из-за спины на грудь. — Эй, ты! — и тормошит мою больную ногу.
Я уже не борюсь с ее властью и не боюсь подчиниться ей, как боялся всего лишь неделю назад. Я привык уже к этой нежности ее глаз и тишине. Не хочу, не хочу верить им!
— Видишь, Любка... (я спокоен и даже потягиваюсь). Видишь ли, какая штука, я завтpa иду на Адай. А сейчас у меня дело — стиркой займусь, пойду на реку.
— Успеешь, — говорит она неуверенно. — Я ведь тоже вот иду завтра с вами...
— Ты? — я даже привстал. — Это же второй категории вершина!
— Ну и что же? Я на единицах уже бывала. Пора и на двойку.
— Кто же тебя возьмет?
— Кирила. Вот этот самый. Я попросила, и он согласился. Он и кошки взялся мне подобрать и штормовой костюм.
«Значит, подберет и кошки. Хо-хо! — думаю я. — Ну, Кирила, ты пропал!»
— Вы все неблагодарный народ, — говорю я Любке, зевнув ,— сегодня дарите улыбки, а завтра, когда вас втащат, вам того и надо: до свиданья, носильщик! Любка, у тебя ведь занятия в институте, ты ведь уезжаешь через три дня, что ж ты так разулыбалась сегодня на площадке? Тебе не жалко его?
Любка краснеет, рассматривает ногти, корявые, изломанные на скалах.
— Да ты не обижайся, — после обеда я настроен миролюбиво. — Давай поговорим. Только условимся: говорим правду. Тебе хочется взойти на настоящую вершину. На опа-а-ас-ную... (Я подчеркиваю это, выставив палец). И сфотографироваться там. Ты в этом не виновата. Просто хочется тебе и все! Приедешь в Москву — ребятам снимки покажешь. Правда? И кто виноват, что у тебя сил не хватает на это? Разве тебя можно сравнивать с нами? И вот приходится брать носильщика. Никуда не денешься.
— Я тебе сейчас покажу, я не так уж слаба!— Любка еще больше краснеет, ей неловко, она тянет меня за ногу, хочет стащить с койки.
Тогда я быстро приподнимаюсь и, поймав рукой ее запястье, сильно сжимаю, и она никнет, вот-вот станет на колени.
— Теперь тебе все понятно? — говорю я, наблюдая ее. — Держись крепче за Кирилу. Ты не ошиблась.
И тогда, молча встав и уже не заботясь о косе, она уходит.
Доктор Иванов тоже альпинист. Это он еще пять лет назад назвал горной болезнью мое пожизненное увлеченье снежными вершинами, что тесно обступают Цейское ущелье. Он и сам болен тем же, но сердце и полнота не позволяют ему подниматься выше трех тысяч метров. Поэтому он и завел себе подзорную трубу и наблюдает все восхождения снизу.
Он живет под каменной кручей, высокой и заплесневелой, в маленьком домике, окруженном соснами. Нога моя здорова, я легко взбегаю по склону и вхожу в домик. Доктор встречает меня, одетый, как и все в лагере, в черные трусики.
— Что ж ты приехал? — начинает он докторский разговор, надевая халат. — Ведь я сказал тебе в прошлом году: езжай и не показывайся больше.
Он ведет меня поближе к свету и начинает осмотр. Сильная боль тяжело ударяет меня — это доктор сжал пальцами мою ногу. Но я даже не дрогнул.
— Что это у тебя, — остеомиэлит? Залечил? — доктор не спускает с меня глаз и терзает пальцами мою икру.
— Чепуха, — смеюсь я, потея от боли.
— Можешь ехать домой, — доктор решительно садится к столу и смотрит через окно на вершину Адая.
Вот так он сказал мне и в прошлом году.
И тогда мне пришлось уехать. Я не ухожу из домика, стою, даже устал.
— Кто с тобой идет? — спрашивает доктор строго. — Знаю, знаю, Кирила. Он мне говорил. Кто третий? Сильный парень?
В это время за окном, среди палаток, я вижу Кирилу и Любку. Они идут к ее палатке, рослый Кирила, покачиваясь, несет в охапке целый ворох снаряжения — для нее.
-— Не знаю, — говорю я неопределенно.
— Эх, альпинист! «Не знаю!» Ну, Кириле я тебя доверю. Дойдешь. — И он пишет что-то на четвертушке бумаги.
Рано утром мы выходим из лагеря. Нас трое. Мы с Любкой в лыжных штанах и клетчатых рубашках, а у Кирилы его рубаха заправлена в коротенькие трусы. Мы идем медленно в гору, след в след, мерно покачиваем нашу кладь — рюкзаки. Еще с вечера Кирила методично распределил груз: консервы, хлеб, яблоки и дрова. Мне и себе поровну, а Любке поменьше. Он сам поднял за лямки и взвесил в руках каждый рюкзак, и я, предвидя, что ему с Любкой придется туго, забрал себе еще палатку и связку веревки.
Мы идем все время вверх, держа ледорубы навесу, по пояс среди высокогорных кирпично-красных маков. Тихая жизнь в последний раз неуверенно говорит мне: останься! — и слишком щедро наделяет меня своими отцветающими радостями. И на прощанье мы втыкаем по маку себе в шляпы.
Затем, без колебаний, вступаем в страну камня, идем по огромному желобу, заваленному обкатанными валунами. В полдень мы уже видим язык Сказского ледника — то место, где из-под ледяного каравая вылетает, пенясь, новорожденная горная река. С камня на камень, в молчании, мы переходим реку, и нога моя начинает ныть (надо же было пройти этим дождям!). Я украдкой уже опираюсь на ледоруб.
Любка идет впереди меня и покашливает — у нее еще не установилось дыхание. Часа через два около самого ледника специально для нее устраиваем привал. Садимся на камни и молчим. Кирила садится отдельно от нас, на самом большом камне, весь светится загаром и желтизной, бросает на Любку недобрые тихие взгляды, а я из-за ее спины таращу на него глаза и выпячиваю губу: так-то! Назвался груздем!
— Дайте-ка, Люба, ваш рюкзак, — говорит он, развязывает ее рюкзак и, подбросив в воздухе две буханки хлеба, перекладывает одну к себе, другую бросает мне.
Любка краснеет и не смотрит на меня.
— А где ваш фэд? — спрашивает между тем Кирила, роясь в рюкзаке. — Вы должны нас сфотографировать.
Любка молчит. Я жду ответа.
— Забыла в лагере, — сухо говорит она.
Впереди солнечно-яркий снежный склон. Мы надеваем штаны и куртки из тонкого брезента, черные очки-консервы. Разматываем тридцатиметровую веревку и связываемся. Любка идет посредине.
Мы уже высоко на снегу, и наши костюмы начинает сечь и рвать жесткий ветер. Кирила методично пробивает ботинками ступени, временами останавливается, поджидая Любку. Моя поклажа становится все тяжелее, она вдавливает меня в снег по колено.
Через час мы опять садимся — на каменном гребешке. Хочется кислого, и Кирила выдает нам по большому зеленому яблоку. Свое яблоко он прячет в карман. Он будет жевать его по кусочку там, наверху.
Я вижу — Любке трудно. Она даже похудела. Но и мне не легче. Нога моя нагрелась, и в ней глубоко пульсирует боль. А впереди — новый склон, почти отвесный, закругляясь, уходит в синюю небесную твердь. И снег здесь другой — как лежалый сахар, покрыт твердой, исполосованной ветром корой.
— Н-да-а,—мычит Кирила, подбоченясь, задрав голову вверх и оглядывая через черные очки сверкающий склон. Он смотрит на меня черными очками: «Здесь можно покатиться».
Ощупав ногу, я поднимаюсь. Я ударяю в снежную кору ботинками, но ботинок скользит, кора не поддается.
— Наденем кошки, — говорю я.
И все мы молча начинаем возиться с ботинками. Кирила привязывает кошки Любке, хотя это она, пожалуй, сумела бы сделать и сама. Но Кирила знает, что делает, — так будет вернее.
И вот начинается новая работа. Когда-то я ее любил. Мне всегда нравился трудный снег. Но сейчас — каждый удар ногой отнимает у меня силу.
Мы уходим далеко вверх, и там я останавливаюсь. Путь назад отрезан. Сзади нас огромная яма с наклонной снежной стеной, по которой, курясь на ветру, далеко вниз уходят наши следы. Под склоном — скалистые черные, как чугун, зубцы, а под ними новый склон, еще круче, сверкает, словно облитый белой эмалью. Ниже — опять зубцы, а за ними — ничего, туманная пустота - и сквозь нее, как сквозь запотелое стекло, улыбается далекая солнечная зелень долины, красным огоньком мерцает флаг над нашим лагерем. Оттуда за нами наверняка следит доктор Иванов.
— Как у тебя нога? — говорит Кирила, закрываясь рукой от ветра. Брови и очки его покрыты инеем.
— Ничего.
— То-то, «ничего».
Я принимаюсь за работу. Нога моя уже весит несколько пудов. Пока мы стояли, она стала еще тяжелее. Но я иду. Вверху уже видны черные зубцы. Скорее бы добраться к ним — ведь это чепуха, осталось не больше сотни метров! Я действую только одной ногой — здоровой, больную подтягиваю. Рюкзак мой от этого сбивается в сторону. Я теряю дыхание, частые удары крови в голову говорят мне об этом. Скорее к черным зубцам! Я решительно ударяю ледорубом в снег, ставлю твердо больную ногу, но она, чужая, вдруг едет — поехала...
— Держи, Кирила! — кричу я и ухаю вниз.
Лететь легко. Никто меня не держит, рюкзак играет мною, лечу кувырком, со мной летят жесткие куски снега, летят Любка и Кирила — я и их сорвал веревкой.
«Нельзя! Смерть!» — холодно говорит мне кто-то в уши. Отвердев, я шире раздвигаю ноги, отчаянно торможу ледорубом, вихрь жесткого снега поднимается вокруг меня.
И вдруг тишина. Я повисаю на ледорубе и сразу же всаживаю его глубже под снежную кору, держусь за него. Веревка натянута, внизу на ней висят Любка и Кирила.
— Н-да-а, — слышу я снизу. — Метров пятьдесят потеряли. Что ж, трогай дальше, корабли.
За черными зубцами — скальная площадка. Наконец мы на ней. Стараясь нe хромать, я ухожу за камни и здесь прежде всего, засучив штанину до колена, сдвигаю бинт и рассматриваю больную горячую ногу. Она слегка припухла, прорезана вдоль икры розовым рубцом. Тайком, как вор, я делаю себе небольшую операцию — то, что делают в перевязочной, и прячу под камень мокрый бинт. Больше ничего— дело испытанное. Кое-как я смогу шагать.
Потом я поднимаю голову и вижу Любку. Она стоит на камне, упершись руками в бока, и оцепенела: она видела мой рубец.ъ
— Любка, — говорю я медленно и как будто бы безразлично, — ты все видела. Ни слова.
— Ты был на фронте?
— Да. Вот если ты сумеешь помолчать хоть один день, я никогда больше не буду говорить тебе неприятности. Договорились? А теперь иди.
Покончив с ногой, выхожу из-за камней и слышу такой разговор:
— Что бы ни было, а надо здесь заночевать,— говорит Любка упрямо. — Может, корабли будут возражать, а я все равно сегодня дальше не двинусь.
Она смотрит на меня черными очками, и только я один ее понимаю.
«Вот они, девчата. Уже выдохлась!» — словно говорят мне черные очки Кирилы.
Прекрасна ночь в горах, наверху. Голубеют от тихого лунного света снега, а в пропасти под нами искрится мороз. Усталые, мы все трое лежим в спальных мешках, высунув головы из палатки. Над нами, совсем близкая, молочно белеет голова Адая.
— Кораблик, ты спишь? — тихо спрашивает Любка и толкает меня кулаком через мешок.
— Сплю, — отвечает Кирила. Он лежит по другую сторону от Любки.
— Дойдешь? — шепчет мне Любка в самое ухо.
Утром мы быстро свертываем палатку. Любка на маленьком костре в котелке греет снег. Хочет здесь, наверху, мыть посуду! Кирила широко улыбается мне, незаметно кивая в сторону Любки.
Быстро и плотно наедаемся, в горах весело — восходит солнце. Голова Адая уже стала ярко розовой, а под нами внизу — ночь, накрытая белым облаком. Нога моя в порядке, почти не болит, я прыгаю на плоском камне и даже пытаюсь отбивать чечетку под недоверчивыми взглядами Любки, а затем, на всякий случай, ухожу за камни и там опять осматриваю ногу.
Когда я возвращаюсь, уже все уложено. Кто-то уложил и мой рюкзак. Кирила подходит к Любке, хочет взять что-нибудь из ее груза, но она спокойно садится на свой рюкзак. Она умеет разговаривать с Кирилой. Кирила больше не настаивает.
Мы связываемся веревкой, как вчера, я надеваю рюкзак... Надеваю и снимаю: вот так новости! Мой рюкзак стал легче в пять раз. Не рюкзак стал, а легкая подушка. Меня обобрали!
— Свинство! — громко говорю я и гляжу на ребят. Но они не хотят признаваться. Мой растерянный гнев не замечают. «Скандал!» — думаю я.
— Ты отбивал чечетку, вот и иди вперед,— добродушно командует Кирила.
И я, пристыженный, тихо и покорно иду впереди всех. Мы шагаем след в след через белоё мертвое поле ледника, Лавируя между зелеными трещинами-пропастями. Груз мой слишком легок, я стараюсь не вырываться вперед, но Кирила все же шутливо замечает мне:
— Эй, ты, убавь паруса!
Мне стыдно. Теперь, пожалуй, я имею право предложить Любке помощь. Когда, наконец, мы присаживаемся отдохнуть, я набираюсь смелости и, сделав шаг, останавливаюсь в самой решительной и неловкой позе. Любка угадала мои намерения, спокойно кладет руку на свой рюкзак, поворачивает ко мне исхудалое лицо. Она жует снег. Щеки ее запали.
Последняя остановка. Сбросив кладь, считаем и делим куски сахара, карманный запас. Мы торопимся, знаем, что вершину штурмовать надо, пока Адай спит и его снега еще не оттаяли.
И налегке, без рюкзаков, мы бросаемся на последний снеговой склон, взбираемся на острый его гребень и, балансируя, почти как канатоходцы, между двумя пропастями, проходим к скалам, лезем по камням вверх, вверх и вверх, и, наконец, — вот он, обдутый ветрами, обледенелый снежный купол — голова Адая.
Отсюда виден весь Кавказ, Он под нами, все его дальние и близкие горы и снега, белые и лиловые тучи между хребтами. Я приподнимаю очки и через полминуты, почти ослепнув, опускаю — я всегда так делаю на вершинах и уношу после этого вниз на землю воспоминание о дорогой мне, самой чистой и потому суровой белизне, которая недоступна нашим слабым глазам.
Любка, Любка, без тебя я, пожалуй, не добрался бы до головы Адая. Я хочу поблагодарить ее, хочу держать речь:
— Кирила, Любка! Я ведь поднимаюсь, в первый раз после войны!..
Но Кирила командует:
— Вниз!
Он уже успел «оформить» наше восхождение — вложил записку в пирамидку, сложенную из камней около темени Адая.
Мы съезжаем к скалам на подошвах, как на лыжах; почти бегом минуем скалы. Затем сматываем веревку, и Кирила первый, правя ледорубом, летит вниз на подошвах, поднимает снежный вихрь, — прямо к нашим рюкзакам.
Когда я спускаюсь, Кирила уже ждет меня, подняв очки на лоб, и у ног его — развязанный рюкзак Любки и моя палатка.
— Н-да-а, — говорит он. — Ну-ка спляши еще раз чечетку, — и смотрит на меня близо¬рукими бледно-голубыми глазами. На меня и на мою ногу. «Вот спустимся,, я тебе задам»,— говорят его глаза.
Осторожно, шаг за шагом, к нам спускается Любка, и все трое мы не глядим друг на друга.
— Яблок у вас не осталось, кораблики? — спрашивает Любка устало.
— На, дай ей, — Кирила тайком сует мне свое уцелевшее яблоко.
— Люба, — говорю я, — бери. Вот так. Это¬го восхождения мы с Кирилой никогда не забудем.
Через день, уже в лагере, мы несем вещи нашей москвички к мосту через горную реку. Прощанье наше тихое. Пропустив несколько грузовиков, я останавливаю, наконец, машину: не вечно же прощаться! Кирила подсаживает Любку в кузов. Грузовик трогается, уезжает к станции Алагир. А мы, постояв на дороге, уходим на склоны за малиной. Сегодня мы одни.
252
Комментарии:
Войдите на сайт или зарегистрируйтесь, чтобы оставить комментарий
расказ отличный, замечательно передана атмосфера ...
и русский язык превосходный
Дудинцев- большой писатель.
Действительно, о добром...
А то, что автор немного нагнетает обстановку, так это его прямая обязанность писателя - держать читателя в лёгком напряжении...
Теперь наверху - "парни", "ребята", "девчонки",... а внизу - "пацаны", "братки", "чувихи", "бабы"
Возвышенная романтика гор и отношений улетучилась или огрубела с годами и переменами...
*****
Я вырос на кухне возле туристского застолья.
Никакой особенной разницы не вижу, нормальные были мужики, любили и женщин и хорошо выпить.
Бывали и довольно некрасивые конфликты...
короче, были люди как люди, имхо.
И ничто человеческое им не было чуждо.
В альпинизме мб и похуже было тк были пряники от государства и стремление их заиметь.
Но своими глазами я этого не видел.
http://www.stihi.ru/2013/08/03/8742 = КЛОКОЧЕТ СЕРДЦЕ, ПЕНИТСЯ ДЫХАНЬЕ…=
http://www.stihi.ru/2013/08/01/9318 = НА СКАЛАХ ЦЕЯ…=